Слово о друге .
Самые светлые часы и минуты моей жизни связаны с именем незабвенного друга и товарища по учёбе, по различным вопросам самообразования, познания жизни, расширения культурного кругозора и, особенно, по вопросу об умении дружить. Мы с ним – почти ровесники, дружили более тридцати лет и ни разу не только не поссорились, но даже не стояли на грани ссоры. Относился я к нему как к отцу, настолько был он внимателен и чуток ко мне. Тепло его сердца так грело меня, взгляд его выражал такую глубокую искренность, что не замечать этого было невозможно. И я любил его до самозабвения. Очень скоро, ещё в первые дни нашего знакомства, понял я, с какой яркой личностью свела меня жизнь. Я ценил его огромные познания, его умение и готовность этими познаниями делиться, его любовь к человеку и, откровенно говоря, его драгоценное умение нести своё еврейское происхождение с гордостью, с любовью к гонимой в те скорбные годы нации, к которой принадлежу и я. Он не признавал нытья и ворчания из-за нелюбви к нам толпы, постоянно натравливаемой политическими хулиганами. Этой гордости за свой народ научил он и меня в наших частых беседах. От него, от моего Жени Фишова, впервые услышал я имя Вальтера Ратенау, о скромной, но славной жизни этого человека, его полезной деятельности на благо Германии и зверском, бесчеловечном убийстве его чёрными руками юдофобов.
Разница в возрасте между мной и Женей была незначительной. И, сколь незначительной была она, столь же огромной была её роль в моём общем образовании. Он как отец, словно, тянул меня к своему интеллектуальному уровню. Делал это он исподволь, так умело, столь незаметно для меня, так интересно и увлекательно, что целые миры открывались передо мной. Дело в том, что во все годы войны и до сентября 1946 года я совсем не учился, и отставание моё могло сказаться драматическим образом на моей будущей жизни, не появись возле меня Женя Фишов, милый, дорогой, любимый Зиновий Наумович. Он чувствовал, что влияет на меня. Но чувство это не вызывало в нём гордости. Врождённый инстинкт прекрасного педагога говорил ему всякий раз, когда мы встречались, ЧТО ИМЕННО сказать мне, НА ЧТО обратить моё внимание. Делал он это просто, без нажима, избегая учительской позы и нарочитости. Никогда не вещал он, не поучал, не восходил на подиум.
Когда мы учились в училище (я – на первом курсе, он же – на третьем), и я, потрясённый самоубийством Маяковского, которого мы только начали учить, что-то сказал ему, он странно, как показалось мне, повёл бровью и улыбнулся.
- Ты что же, Женя, не любишь Маяковского?! – спросил я его испуганно, разочарованно, в полной растерянности.
- Я не преклоняюсь перед ним как ты, например, но признаю его роль в развитии русской поэзии, – и прочёл наизусть:
И в пролёт не брошусь, и не выпью яда,
И курок не смогу над виском нажать.
Надо мною, кроме твоего взгляда,
Не властно лезвие ни одного ножа.
Завтра забудешь, что тебя короновал,
Что душу цветущую любовью выжег,
И суетных дней взметённый карнавал
Растреплет страницы моих книжек…
Слов моих сухие листья ли
Заставят остановиться, жадно дыша?
Дай хоть последней нежностью выстелить
Твой уходящий шаг.
После этих, истекающих кровью, обжигающих сатанинским пламенем строк, мог ли я, недоученный прозелит, не окунуться в книги Маяковского? Я читал эти стихи. Почти без труда нашёл стихотворение, названия которого не знал, стихотворения, из которого друг мой Женя привёл последние строчки, но не сказал, откуда они. О существовании их я ведь и не догадывался! Но читал их так, словно пил студёную воду из оазиса, как путник, опалённый суховеем пустыни. Потом, позже, я до смерти хотел, чтобы Женя спросил меня, читал ли я стихи Маяковского, которые не изучают в школьном курсе литературы, хотел прочесть ему наизусть стихотворение «ЛИЛИЧКА!». Но Фишов говорил со мной, о чём угодно. Только не о Маяковском и не о его поэзии, не о самоубийстве. Он окунул меня в творчество Маяковского и, словно рабочий, окончивший смену, вышел из цеха.
Попробуйте сказать после этого, что Евгений Наумович Фишов – не гениальный педагог!
Помню случай в консерватории, когда товарищ из параллельного курса должен был писать курсовой реферат. Ему, скрипачу, предложили написать анализ книги Ауэра «Моя школа игры на скрипке». Но писать это ему никак не хотелось. Товарищ попросил меня, предложив мне в качестве «заработка» Шеститомное издание Шолом-Алейхема, которого у меня не было. Я обрадовался, но тут же испугался: я ведь духовик! Что могу я сказать об Ауэре – великом педагоге скрипки, учителе самых выдающихся скрипачей начала ХХ века?!
Я поделился с Женей и спросил:
- Что мне делать, Женя?
- Как это «Что делать?!» – возмутился он наигранно. – Возьми книгу и садись писать! Что неясно – спрашивай у меня.
Мне казалось, Женя смеётся надо мной, но вожделенный Шолом-Алейхем не давал покоя. Ободрённый Женей, я согласился и принялся за работу.
Я, не знающий ничего о скрипке, о смычке, о выразительных средствах этого чудо-инструмента начал читать, вчитываться, стараться понять. Я переворачивал все словари иностранных слов, выписывал из музыкальных словарей десятки терминов, которых никогда не слышал и не знал, что они обозначают. Я погрузился в эту работу и, пройдя преграду терминологии, начал постепенно понимать, о чём речь в книге. Мне стало интересно. Появились и кое-какие мыслишки. Я стал что-то писать о штрихах (способах ведения смычка по струне), о тембрах струн, о поведении правой и левой руки скрипача во время игры. Меня удивляло внимание писателя-педагога к звуку, его разнообразию, теплоте или, наоборот, холодности, тембрам и краскам, вещам, без которых не может быть и речи о музыке. Появились вопросы и к себе: как, например, могло случиться, что я, дойдя до консерватории, ничего не знал и не догадывался об этих важнейших для скрипача вещах? Я ведь музыкант!
Я очень старался не докучать Жене своими вопросами. Но если два-три дня я молчал, Женя, не демонстрируя заинтересованности, подходил ко мне с шуткой или поговоркой:
- Ну? Чем занимается юный виолиновед? Что значит collegno, мы уже знаем? А как расположить на нотоносце для одной скрипки доминантсептаккорд?
В общем, так или иначе, реферат был написан и зачтён моему товарищу-скрипачу. Получил я и желаемый шеститомник. Я научился слушать и понимать скрипку, любить её таинственные, волшебные звуки так же, как и страстные, горячие ритмы, написанные для неё Хачатуряном в его огненном и полном любви Скрипичном концерте. Не займись я книгой Ауэра, эта область музыкальных знаний была бы закрыта для меня. Никакой Сим-Сим не открыл бы её мне. Но, не будь возле меня Жени Фишова, я не увидел бы даже в самом волшебном сне эту область знания, этот дар умения наслаждаться царственными звуками скрипки.
Во Львовской консерватории мы – Женя, Алик Курганов и я – учились заочно, наезжая туда каждые полгода на экзаменационную сессию. На одну из таких сессий, под самый конец её, приехала ко мне жена. Я показал ей город, в который влюбился, как только увидел его. Посетила супруга и нашу комнату в гостинице. Мы шутили. Она по обычаю своему – молчала. Но вдруг, прервав молчание, сказала тихо:
- Виля, мне надо ехать домой, но билета на поезд у меня нет.
Я растерялся, не зная, что сказать. И почему она не запаслась билетом обратно? Заметив моё замешательство, Женя засветился своей искристой улыбкой, обратившись к жене:
- Линочка, что за спешка? Он уезжает через два дня. За это время я достану вам билет, и вы уедете вместе. Зачем спешить? Послушайте меня. Билеты Ваши я беру на себя и сделаю так, чтобы вы ехали вместе.
Лина посмотрела на меня, зардевшись, опустила голову и робко прошептала:
- Спасибо, Женя.
Женя окинул меня и Алика победительным, лукавым взглядом и сказал, моргнув Лине:
- Давайте, Линочка, ваш билетик. Я займусь этим сегодня же.
На вокзал мы ехали в такси все четверо. В дороге Лина спросила тревожно:
- Виля, билеты у тебя?
- Билеты у меня, Линочка, не волнуйтесь, – ответил Женя и опять засмеялся своей лучезарной, открытой, струящейся морем симпатии, улыбкой.
Мы приехали на вокзал вовремя, подошли к нашему вагону. Женя – впереди нас. Алик – сзади. А мы с Линой – сэндвич. Женя показал билеты проводнице, что-то сказал ей, посторонился и показал руками:
- Проходите, пожалуйста, Линочка! Ваше купэ – первое.
Мы прошли вперёд, Женя с Аликом – за нами. И тут мы с Линой ахнули: у нас был двойной номер. Две кровати. Два места.
Я изъездил десятки тысяч километров, исколесил страну с Запада на Восток и обратно много-много раз. Но всегда ездил в товарном или, в лучшем случае, плацкартном вагоне, боясь даже мечтать о купэ. И вдруг – купэ на двоих! Кто много ездил поездом в пятидесятые-шестидесятые годы ХХ века, знает, как трудно было тогда в СССР достать билет – даже плацкартный!
Но Женя не был бы Женей, если бы не сделал этого. Много ещё можно рассказать об этом удивительном, предельно скромном, но ярком человеке, который освещал собою любую компанию, любое общество, любую организацию. Я остановлюсь на этом.
О счастье не надо говорить много. Счастье надо чувствовать, молча, улыбаясь.
ЛЕВИ ШААР
Самые светлые часы и минуты моей жизни связаны с именем незабвенного друга и товарища по учёбе, по различным вопросам самообразования, познания жизни, расширения культурного кругозора и, особенно, по вопросу об умении дружить. Мы с ним – почти ровесники, дружили более тридцати лет и ни разу не только не поссорились, но даже не стояли на грани ссоры. Относился я к нему как к отцу, настолько был он внимателен и чуток ко мне. Тепло его сердца так грело меня, взгляд его выражал такую глубокую искренность, что не замечать этого было невозможно. И я любил его до самозабвения. Очень скоро, ещё в первые дни нашего знакомства, понял я, с какой яркой личностью свела меня жизнь. Я ценил его огромные познания, его умение и готовность этими познаниями делиться, его любовь к человеку и, откровенно говоря, его драгоценное умение нести своё еврейское происхождение с гордостью, с любовью к гонимой в те скорбные годы нации, к которой принадлежу и я. Он не признавал нытья и ворчания из-за нелюбви к нам толпы, постоянно натравливаемой политическими хулиганами. Этой гордости за свой народ научил он и меня в наших частых беседах. От него, от моего Жени Фишова, впервые услышал я имя Вальтера Ратенау, о скромной, но славной жизни этого человека, его полезной деятельности на благо Германии и зверском, бесчеловечном убийстве его чёрными руками юдофобов.
Разница в возрасте между мной и Женей была незначительной. И, сколь незначительной была она, столь же огромной была её роль в моём общем образовании. Он как отец, словно, тянул меня к своему интеллектуальному уровню. Делал это он исподволь, так умело, столь незаметно для меня, так интересно и увлекательно, что целые миры открывались передо мной. Дело в том, что во все годы войны и до сентября 1946 года я совсем не учился, и отставание моё могло сказаться драматическим образом на моей будущей жизни, не появись возле меня Женя Фишов, милый, дорогой, любимый Зиновий Наумович. Он чувствовал, что влияет на меня. Но чувство это не вызывало в нём гордости. Врождённый инстинкт прекрасного педагога говорил ему всякий раз, когда мы встречались, ЧТО ИМЕННО сказать мне, НА ЧТО обратить моё внимание. Делал он это просто, без нажима, избегая учительской позы и нарочитости. Никогда не вещал он, не поучал, не восходил на подиум.
Когда мы учились в училище (я – на первом курсе, он же – на третьем), и я, потрясённый самоубийством Маяковского, которого мы только начали учить, что-то сказал ему, он странно, как показалось мне, повёл бровью и улыбнулся.
- Ты что же, Женя, не любишь Маяковского?! – спросил я его испуганно, разочарованно, в полной растерянности.
- Я не преклоняюсь перед ним как ты, например, но признаю его роль в развитии русской поэзии, – и прочёл наизусть:
И в пролёт не брошусь, и не выпью яда,
И курок не смогу над виском нажать.
Надо мною, кроме твоего взгляда,
Не властно лезвие ни одного ножа.
Завтра забудешь, что тебя короновал,
Что душу цветущую любовью выжег,
И суетных дней взметённый карнавал
Растреплет страницы моих книжек…
Слов моих сухие листья ли
Заставят остановиться, жадно дыша?
Дай хоть последней нежностью выстелить
Твой уходящий шаг.
После этих, истекающих кровью, обжигающих сатанинским пламенем строк, мог ли я, недоученный прозелит, не окунуться в книги Маяковского? Я читал эти стихи. Почти без труда нашёл стихотворение, названия которого не знал, стихотворения, из которого друг мой Женя привёл последние строчки, но не сказал, откуда они. О существовании их я ведь и не догадывался! Но читал их так, словно пил студёную воду из оазиса, как путник, опалённый суховеем пустыни. Потом, позже, я до смерти хотел, чтобы Женя спросил меня, читал ли я стихи Маяковского, которые не изучают в школьном курсе литературы, хотел прочесть ему наизусть стихотворение «ЛИЛИЧКА!». Но Фишов говорил со мной, о чём угодно. Только не о Маяковском и не о его поэзии, не о самоубийстве. Он окунул меня в творчество Маяковского и, словно рабочий, окончивший смену, вышел из цеха.
Попробуйте сказать после этого, что Евгений Наумович Фишов – не гениальный педагог!
Помню случай в консерватории, когда товарищ из параллельного курса должен был писать курсовой реферат. Ему, скрипачу, предложили написать анализ книги Ауэра «Моя школа игры на скрипке». Но писать это ему никак не хотелось. Товарищ попросил меня, предложив мне в качестве «заработка» Шеститомное издание Шолом-Алейхема, которого у меня не было. Я обрадовался, но тут же испугался: я ведь духовик! Что могу я сказать об Ауэре – великом педагоге скрипки, учителе самых выдающихся скрипачей начала ХХ века?!
Я поделился с Женей и спросил:
- Что мне делать, Женя?
- Как это «Что делать?!» – возмутился он наигранно. – Возьми книгу и садись писать! Что неясно – спрашивай у меня.
Мне казалось, Женя смеётся надо мной, но вожделенный Шолом-Алейхем не давал покоя. Ободрённый Женей, я согласился и принялся за работу.
Я, не знающий ничего о скрипке, о смычке, о выразительных средствах этого чудо-инструмента начал читать, вчитываться, стараться понять. Я переворачивал все словари иностранных слов, выписывал из музыкальных словарей десятки терминов, которых никогда не слышал и не знал, что они обозначают. Я погрузился в эту работу и, пройдя преграду терминологии, начал постепенно понимать, о чём речь в книге. Мне стало интересно. Появились и кое-какие мыслишки. Я стал что-то писать о штрихах (способах ведения смычка по струне), о тембрах струн, о поведении правой и левой руки скрипача во время игры. Меня удивляло внимание писателя-педагога к звуку, его разнообразию, теплоте или, наоборот, холодности, тембрам и краскам, вещам, без которых не может быть и речи о музыке. Появились вопросы и к себе: как, например, могло случиться, что я, дойдя до консерватории, ничего не знал и не догадывался об этих важнейших для скрипача вещах? Я ведь музыкант!
Я очень старался не докучать Жене своими вопросами. Но если два-три дня я молчал, Женя, не демонстрируя заинтересованности, подходил ко мне с шуткой или поговоркой:
- Ну? Чем занимается юный виолиновед? Что значит collegno, мы уже знаем? А как расположить на нотоносце для одной скрипки доминантсептаккорд?
В общем, так или иначе, реферат был написан и зачтён моему товарищу-скрипачу. Получил я и желаемый шеститомник. Я научился слушать и понимать скрипку, любить её таинственные, волшебные звуки так же, как и страстные, горячие ритмы, написанные для неё Хачатуряном в его огненном и полном любви Скрипичном концерте. Не займись я книгой Ауэра, эта область музыкальных знаний была бы закрыта для меня. Никакой Сим-Сим не открыл бы её мне. Но, не будь возле меня Жени Фишова, я не увидел бы даже в самом волшебном сне эту область знания, этот дар умения наслаждаться царственными звуками скрипки.
Во Львовской консерватории мы – Женя, Алик Курганов и я – учились заочно, наезжая туда каждые полгода на экзаменационную сессию. На одну из таких сессий, под самый конец её, приехала ко мне жена. Я показал ей город, в который влюбился, как только увидел его. Посетила супруга и нашу комнату в гостинице. Мы шутили. Она по обычаю своему – молчала. Но вдруг, прервав молчание, сказала тихо:
- Виля, мне надо ехать домой, но билета на поезд у меня нет.
Я растерялся, не зная, что сказать. И почему она не запаслась билетом обратно? Заметив моё замешательство, Женя засветился своей искристой улыбкой, обратившись к жене:
- Линочка, что за спешка? Он уезжает через два дня. За это время я достану вам билет, и вы уедете вместе. Зачем спешить? Послушайте меня. Билеты Ваши я беру на себя и сделаю так, чтобы вы ехали вместе.
Лина посмотрела на меня, зардевшись, опустила голову и робко прошептала:
- Спасибо, Женя.
Женя окинул меня и Алика победительным, лукавым взглядом и сказал, моргнув Лине:
- Давайте, Линочка, ваш билетик. Я займусь этим сегодня же.
На вокзал мы ехали в такси все четверо. В дороге Лина спросила тревожно:
- Виля, билеты у тебя?
- Билеты у меня, Линочка, не волнуйтесь, – ответил Женя и опять засмеялся своей лучезарной, открытой, струящейся морем симпатии, улыбкой.
Мы приехали на вокзал вовремя, подошли к нашему вагону. Женя – впереди нас. Алик – сзади. А мы с Линой – сэндвич. Женя показал билеты проводнице, что-то сказал ей, посторонился и показал руками:
- Проходите, пожалуйста, Линочка! Ваше купэ – первое.
Мы прошли вперёд, Женя с Аликом – за нами. И тут мы с Линой ахнули: у нас был двойной номер. Две кровати. Два места.
Я изъездил десятки тысяч километров, исколесил страну с Запада на Восток и обратно много-много раз. Но всегда ездил в товарном или, в лучшем случае, плацкартном вагоне, боясь даже мечтать о купэ. И вдруг – купэ на двоих! Кто много ездил поездом в пятидесятые-шестидесятые годы ХХ века, знает, как трудно было тогда в СССР достать билет – даже плацкартный!
Но Женя не был бы Женей, если бы не сделал этого. Много ещё можно рассказать об этом удивительном, предельно скромном, но ярком человеке, который освещал собою любую компанию, любое общество, любую организацию. Я остановлюсь на этом.
О счастье не надо говорить много. Счастье надо чувствовать, молча, улыбаясь.
ЛЕВИ ШААР